— Наверное, мне лучше не спрашивать, как вы сюда попали, Боб?
— Если нас застукают…
— Давайте постараемся, чтобы этого не произошло. — Доктор огляделся и тоже сморщил нос из-за наполовину реального, наполовину воображаемого зловония. — Что мы ищем?
Джонсон в ответ лишь пожал плечами.
— Тогда с чего начнем?
Справа от них была гостиная, и они осторожно зашли туда, сознавая, что занавески на окнах тюлевые, а глаза у соседей — как и у всех соседей на нашей прекрасной планете — очень зоркие.
И без того мрачная атмосфера дома теперь казалась им еще более невыносимой. Джонсон не мог избавиться от ощущения, что он в своих больших грязных ботинках вторгся в чужую жизнь. В этой комнате, где беспорядочно и безмолвно сгрудились старые сувениры и украшения, рождественские открытки и фотографии с запечатленными на них свадьбами и праздничными сборищами, непрошеные гости особенно остро чувствовали себя грабителями. Джонсон опять вспомнил слова Айзенменгера о том, что они питаются мертвечиной.
Но тут он бросил взгляд на фотографии и моментально забыл о самобичевании.
— Так-так, — протянул он, осторожно взяв в руки самую большую из них — стоявшую в центре. Он протянул фотографию Айзенменгеру, который вопросительно поднял брови:
— Кто это?
— Джеймс Пейнет.
Бывший преподаватель медицинской школы и бывший сержант полиции продолжили поиски в дальних комнатах. Всюду царили тишина, убожество и печаль — ни одного светлого пятна, ничего, намекавшего на какие-либо возвышенные устремления хозяев. Да и каких хозяев?.. Джонсон с Айзенменгером копались в том, что осталось от двух жизней: раскрывали шкафы, выдвигали ящики, осматривая каждую вещь. Айзенменгер наткнулся на связку счетов — все они были оплачены; Джонсон просмотрел пачку старых рождественских открыток.
— Где он повесился?
Этого Джонсон не знал.
— Кажется, в одной из спален, на крюке от люстры.
Айзенменгер перебрался на кухню, Джонсон принялся рыться в серванте, просматривая старые фотографии, счета и документы, которые теперь не представляли никакой ценности. Ни тот, ни другой не обнаружили ничего интересного. Затем Айзенменгер поднялся наверх, а Джонсон минут через десять вышел в прихожую.
Если бы у его матери не было такой же привычки, как у покойного хозяина этого дома, он прошел бы мимо, как и Айзенменгер.
— Джон! — позвал он доктора.
Профессор Гамильтон-Бейли сидел в своем кабинете, досконально им изученном и обжитом за долгие годы работы в школе. Теперь, когда вся эта история наконец закончилась, он пытался обрести прежнее спокойствие и уверенность в себе. Отчасти ему это удалось, но в глубине души профессора анатомии осталось ощущение, что все это неправильно. Он вернулся к «Анатомии» Грея и своим заброшенным научно-педагогическим обязанностям, но выполнял их с каким-то страхом и чувством подавленности. Впереди маячило что-то темное и неясное — то ли отражение недавнего прошлого, то ли предвидение будущего.
А Шлемм к тому же хочет, чтобы он занимался еще и музеем. Гамильтона-Бейли весьма удивило это предложение декана, и он никак не мог решить, соглашаться ли на него. С одной стороны, у Гамильтона-Бейли не было ни малейшего желания взваливать на себя дополнительные обязанности, но, с другой, нельзя было сбрасывать со счетов возможность, хотя и небольшую, что кто-нибудь другой, заняв это место, что-либо да и обнаружит…
При одной мысли об этом профессору становилось худо. Все тот же вечный паук над его головой так же тупо пялился все в то же пространство.
И теперь, приняв предложение декана и взирая на гору накопившейся корреспонденции, Гамильтон-Бейли спрашивал себя, правильно ли он поступил. Тяжело вздохнув, он принялся разбирать письма, брошюры и буклеты.
Они снова встретились, но на этот раз в квартире Елены. Первое, что подумала хозяйка, — может быть, они все-таки не такие уж бестолочи, как заговорщики-неудачники из дешевой криминальной комедии. Но у Елены за все это время накопилось много работы — настоящей работы, как она ее теперь называла, — и она сомневалась, что продолжение расследования даст хоть какой-нибудь результат.
— Что у вас опять? — спросила она тоном уставшей учительницы, которую нерадивые дети оторвали от серьезного дела. Айзенменгер дал Джонсону знак начинать рассказ.
— Гудпастчер, куратор музея, покончил с собой.
— Я знаю. Из-за жены.
— А вот и нет.
После этих слов в Елене начал пробуждаться уже угасший было интерес к этому делу.
— Не из-за жены?
— Мы с Джоном побывали в его доме и нашли на камине вот это. — Бывший сержант протянул ей фотографию в медной рамке с надписью «Джем».
— По-моему, я с ним незнакома.
— Джем — это Джеймс Пейнет, сын миссис Гудпастчер и приемный сын куратора.
Тут уж Елена напрочь забыла о своей работе.
— Тот студент-медик, который хотел покончить с собой из-за Никки Экснер?
— Да.
— Серьезный мотив, — сказала она задумчиво. — Но у Пейнета ведь есть алиби? — Помолчав, она добавила: — Как и у обоих Гудпастчеров.
— Но и это еще не все, — сказал Джонсон, кивнув Айзенменгеру.
Тот достал фотокопии предсмертной записки куратора.
— Это было в конверте, который мы нашли у Гудпастчера. Конверт был адресован мне, — очевидно, он хотел отправить его по почте, но что-то помешало. Все это довольно бессвязно и маловразумительно, но кое-что можно понять.
Елена бегло просмотрела листки. Почерк у Гудпастчера был отвратительный, а о правилах грамматики он вообще имел самое отдаленное представление. На некоторых страницах было всего по одной фразе, причем более или менее связных среди них практически не было, а то, что Елене кое-как удалось разобрать, представлялось ей одновременно фантастическим, бессмысленным и непонятным.