Где моя мама?
Фотография была увеличена с той, которую нашли в их квартире. Как-то Мари увидела ее во время одной из своих массированных атак на воображаемый беспорядок и безо всякой задней мысли спросила, кто это. Ее поразила его неожиданная реакция, неконтролируемый и необъяснимый гнев, с каким муж выхватил у нее фотографию, словно боялся, что Мари испачкает ее, порвет или потеряет. Тогда между ними произошла шумная ссора, и то, что он не мог объяснить жене, почему эта фотография так дорога ему, лишь подлило масла в огонь.
Это, как он уже давно понял, была еще одна сторона все той же проблемы. Он не мог рассказать Мари о том событии. Событии, которое, ворвавшись в его жизнь, взорвало ее, раз и навсегда изменив его самого. Разумеется, Мари знала о том пожаре — точно так же, как знала о голоде в Африке или о победе под Мафекингом, — ведь, в конце концов, она работала медсестрой в той психиатрической клинике, куда он обратился за помощью, но всей правды она не могла знать. Он спрятал ее очень глубоко.
Айзенменгер понимал, что ему следует найти слова и объясниться с женой, что не поделиться этим с ней — все равно что изменить, но он также понимал и то, что сделать это просто не в состоянии. Он не раз думал, что история Тамсин — это тест, который позволит ему найти того, кому можно будет рассказать все.
Бокал его опустел, бутылка осталась в холодильнике, и путешествие на кухню несколько развеяло его меланхолию.
Почему ему вдруг вспомнилась Тамсин? Почему именно сейчас?
Очевидно, из-за убийства в музее, но, с другой стороны, все могло быть гораздо сложнее.
Сегодняшнее убийство было совсем иным, таким же как и все остальные, — всего лишь очередной криминалистической загадкой. Шок, который он пережил, обнаружив труп, был просто еще одной формой удивления, пусть даже несколько странной. Любой был бы в шоке, увидев обнаженное изуродованное тело молодой девушки, подвешенное к потолку. Но никто другой не испытал бы при этом те чувства, которые сейчас испытывал он. Реакция Либмана была, вероятно, более сильной, но он не привык к мертвецам — по крайней мере, к тем, которые не были аккуратно разобраны на части. В тот момент и сам Айзенменгер не чувствовал ничего такого, что перевернуло бы его душу.
Так что же случилось потом?
Он откинулся назад, положив голову на спинку дивана, и уставился в потолок. Мари решила, что потолок должен быть сводчатым и выкрашенным в нежный бело-розовый цвет. Это было изысканно. Это было так изысканно, что ему порой хотелось завопить, глядя на этот потолок.
Связи между медсестрами и докторами возникали сплошь и рядом. Конечно, патологоанатомы, которые имели дело в основном с трупами или отдельными частями живых тел, не подвергались ежечасно такому соблазну, как врачи-клиницисты, но в его случае все было по-другому. Однако, несмотря на то что их знакомство с Мари состоялось при несколько необычных обстоятельствах, результат оказался таким же, как у всех. Сказать, что Мари увидела в нем возможность улучшить свое материальное и социальное положение, было бы не по-джентльменски, хотя среди медсестер это явление действительно было распространено и даже носило характер профессионального вирусного заболевания. Мари же, вне всякого сомнения, считала, что ей удалось отхватить весьма ценный экземпляр. Ее родители были прямо-таки в щенячьем восторге, когда однажды во время тягостного семейного обеда она продемонстрировала его им, как какого-нибудь исключительно качественного лосося.
Такое отношение к нему неприятно поразило Айзенменгера и заставило задуматься о мотивах, которыми руководствовалась Мари. Был ли он ей действительно дорог, или ее интересовало лишь то, что он мог ей дать?
Ведь они встретились в тот момент, когда он был крайне уязвим, и теперь он невольно задавал себе вопрос, не воспользовалась ли она его состоянием. Да, конечно, она позвонила ему не сразу, а лишь спустя несколько недель после того, как он выписался и проходил реабилитационный период дома, но ведь это она ему позвонила, а не он ей. Она играла активную роль, роль охотника.
Он в то время чувствовал себя одиноко — даже от амбулаторного лечения он отказался, — и единственным, кому он мог позвонить, был Джонсон, но в тот момент Айзенменгеру не хотелось завязывать с ним отношения.
И вот теперь Джонсон опять появился в его жизни.
Может быть, его появление и разбередило старую рану?
Он выпил вина и закрыл глаза.
Нет, дело не в Джонсоне, а во всех них. Джонсон, возможно, был лучшим из его бывших коллег, сумевшим вопреки всему сохранить в себе человечность. Утренние события заставили бывшего медэксперта вспомнить те времена, когда жертвы преступлений были для него не людьми, а всего лишь мертвыми телами. Его могло интересовать, кто совершил преступление и как, но никогда не интересовало, почему и что за этим стоит. Что значила смерть для жертвы, что значило для преступника выстрелить в другого человека, воткнуть в него нож, раздробить ему череп или, господи прости, выпотрошить и повесить девушку? Что это значило для родителей, детей, братьев и сестер убитого, что значило для родителей и близких убийцы внезапно свалившееся на них известие, что их маленький Джонни стал худшим из всех отщепенцев?
Уортон, Касл — все они — были способны лишь на внешнее, механическое сочувствие к жертвам, и сейчас Айзенменгер узнавал в них самого себя в прошлом.
Тамсин перевернула всю его жизнь, и он сбежал от этого прошлого, как ему представлялось, в мир чистой науки, где вскрытия трупов производились редко, а смерть наступала без попрания основополагающих законов мироздания.