Размышления Айзенменгера прервал звук открываемой входной двери, и он спохватился, что уже без четверти десять.
— Джон? — Голос жены был обеспокоенным и в то же время раздраженным.
— Я здесь.
Мари вошла в комнату; короткая облегающая юбка подчеркивала красоту ее ног.
— Что случилось?
Айзенменгер улыбнулся. Он знал, что за этим вопросом последует ссора, и внутренний метроном в его голове, тикая, отсчитывал секунды до ее начала.
— Ничего. Хочешь вина?
— Ты что, не приготовил ужин?
Прежде чем ответить, он поднялся и все-таки достал второй бокал.
— Прости, не мог себя заставить. Я сделаю что-нибудь из полуфабрикатов. Что ты хотела бы сегодня?
Он и не рассчитывал смягчить жену этим предложением. Методичность Мари доходила поистине до ослиного упрямства. Всему свое время. Эта фраза была бы, наверное, идеальной эпитафией на ее могиле. Она не пожелала взять протянутый им бокал.
— Но сегодня твоя очередь готовить.
Айзенменгер не искал ссоры, по крайней мере, так он думал, когда произнес:
— У меня был сегодня очень тяжелый день, Мари… — Однако он и сам почувствовал легкое раздражение в своем голосе.
— Думаешь, у меня был легкий?
Он вздохнул. Жена становилась все менее предсказуемой, менее сдержанной, легко переходила от спокойствия к гневу. И в последнее время это случалось почти ежедневно.
— Не знаю, — признал он, глубоко вздохнув.
— Джон, это нечестно. Ты обещал сегодня приготовить ужин. Или ты рассчитываешь, что я, на ночь глядя вернувшись с работы, тут же брошусь к плите?
— Ни на что такое я не рассчитываю…
— Ты не представляешь, что за денек у нас сегодня выдался. Умерла пациентка, одна из тех, что лечатся от булимии. Ей каким-то образом удалось раздобыть нож, и она вскрыла себе вены в ванной. А обнаружили ее только через двадцать пять минут. Крови было целое море!
Было видно, что это действительно выбило ее из колеи. Мари могла до такой степени отдаться какому-нибудь событию, что Айзенменгеру такое было не то что недоступно, но даже непонятно.
Неудивительно, что она ничего не слышала о происшествии в медицинской школе. Психиатрическое отделение располагалось в отдельном здании километрах в двух от основного учебно-больничного комплекса.
— Я же сказал, что приготовлю ужин из полуфабрикатов! Что в этом особенного, скажи на милость?
Мари заплакала, но слезы не уняли бушевавший в ней гнев.
— Ты не понимаешь, да? Ну куда тебе! Ты заботишься только о себе и даже не способен побороть собственную лень!
Фраза, брошенная ему, оказалась столь нелепой, что Айзенменгер невольно рассмеялся. И тут же понял, что большее оскорбление он мог бы нанести, разве что плюнув жене в глаза. Ему очень хотелось поделиться с женой пережитым за день, описать во всех подробностях, что сделали с той девушкой, как выглядела кровь на ковре, какого цвета были ее выпотрошенные внутренности.
Но он не мог. И не потому, что любое описание оказалось бы блеклым по сравнению с действительностью, а потому, что Айзенменгер был не в состоянии раскрыть перед Мари душу. Из-за этого он сейчас испытывал чувство вины перед разгневанной женой, огорчение и вместе с тем странное удовольствие.
Жена Гудпастчера в этот вечер так и не пришла в сознание. Персонал отделения интенсивной терапии в конце концов прогнал куратора музея домой, опасаясь, что тот сам свалится от нервного истощения, если не поспит хотя бы несколько часов. Дежурный врач и медсестра мягко, но настойчиво уговаривали его отдохнуть, тем более что в данной ситуации помочь жене он ничем не мог. Объясняя все это убитому горем супругу уже, наверное, в стотысячный раз, доктор пообещал немедленно известить его, когда состояние больной изменится.
И Гудпастчер ушел, согнутый свалившейся на него бедой, — унылая одинокая фигура, одновременно нелепая и вызывающая сочувствие.
Куратор музея жил в двадцати минутах езды на автобусе от больницы в чистеньком и аккуратном типовом домике на длинной улице, вдоль которой стояли точно такие же дома. Порой, когда в Лондоне было не жарко и воздух, казалось, мерцал, ему представлялось, что улица тянется в бесконечность и, преодолев трехмерное пространство этого мира, достигает какой-то иной вселенной, где жизнь лучше и Бог всегда милостив.
Но сегодня ему так не казалось.
Сегодня Бог мстительно хмурился. Дул ветер, и моросивший дождь лизал его, одинокого путника, своим похотливым языком. Сегодня, впервые за сорок три года, он был один.
Гудпастчер кое-как добрел до своего дома — его ноги даже лучше, чем мозг, знали путь по тротуару мимо садовых оград, уличных фонарей и припаркованных автомобилей. Вставив ключ в замочную скважину, он открыл дверь, подобрал с коврика два конверта и, не глядя на них, тщательно вытер ноги и поставил конверты на кухонный стол, прислонив их к вазе с фруктами. Он всегда так поступал с приходившими письмами.
Сняв пальто, он повесил его в шкаф под лестницей и переобулся в шлепанцы. Когда Гудпастчер проходил мимо камина, его взгляд упал на фотографии, стоявшие на полке, и он почувствовал укол совести, подумав, что совсем забыл о Джеме. Его надо было известить о случившемся.
Он вышел в прихожую и поднял телефонную трубку. Номер он помнил наизусть. На другом конце провода его приветствовал автоответчик. С чувством полного одиночества он продиктовал ему свое сообщение. Положив трубку, он долго смотрел на телефон в надежде, что тот вдруг зазвонит, что мир вспомнит о нем, но ждал он напрасно.